в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого ни спасительного ни разрушительного огня

Звиняцковский. Мифологема огня в романе «Обломов».

Звиняцковский В. Я. Мифологема огня в романе «Обломов» // Гончаров И. А.: Материалы Международной конференции, посвященной 190-летию со дня рождения И. А. Гончарова / Сост. М. Б. Жданова, А. В. Лобкарёва, И. В. Смирнова; Редкол.: М. Б. Жданова, Ю. К. Володина, А. Ю. Балакин, А. В. Лобкарёва, Е. Б. Клевогина, И. В. Смирнова. — Ульяновск: Корпорация технологий продвижения, 2003. — С. 82—91.

МИФОЛОГЕМА ОГНЯ В РОМАНЕ «ОБЛОМОВ»

. После огня веяние тихого ветра.

Третья Книга Царств, гл. 19, ст. 12

«— Когда-нибудь перестанешь же трудиться, — заметил Обломов.

— Никогда не перестану. Для чего? Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон, ты выгнал труд из жизни: на что она похожа?» *7

«. тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила. свой жемчуг, полученный в приданое.

Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.

Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп. » (с. 440).

И провиденьем искажен
Природный образ лучших жен.

Мы же попробуем подойти к этому роману, как роману сентиментальному (от франц. les sentiments — чувства ) — как в узком («сентиментализм»), так и в широком смысле этого слова.

И не будет нового весеннего пробуждения. Ибо уж точно нет огня во взаимоотношениях Обломова с Агафьей Пшеницыной — хоть в доме ее тоже как большой праздник отмечают Ильин день. Но не было в тот день никакого грома и молнии, если не считать приезда Штольца — что и не удивительно: Петербург — город немецкий, и погода там немецкая, и в Ильин день только немцы в колясках в гости жалуют. А все те благодатные грозы, что были прошлым летом, происходили ведь не во внешнем мире питерского лета, а во внутреннем мире Обломова.

О многих ветхозаветных пророках нам из Библии известно, кто их родители, какое обетование от Бога они получили о сыне или какое обетование получил он сам. Ничего этого об Илие Библия нам не говорит, равно как о детстве и юности этого пророка. Уже зрелым и уверенным в своем призвании мужем Божьим является он негаданно-нежданно в Третьей Книге Царств (3 Цар., 17:1), когда исполнилась мера беззакония царя Ахава и царицы Иезавели, — является, чтобы обличить их в грехе и известить о наказании Божьем: «в сии годы не будет ни росы, ни дождя, разве что по моему слову». Самого же Илию Бог посылает к потоку Хорафу: «Из этого потока ты будешь пить, а воронам Я повелел кормить тебя там» (3 Цар., 17:3).

«По прошествии некоторого времени этот поток высох; ибо не было дождя на землю. И было к нему слово Господне: встань, и пойди в Сарепту Сидонскую, и оставайся там; Я повелел там женщине вдове кормить тебя» (3 Цар., 17:7—9).

Так еще два мифологических мотива — кормление даром и кормление доброй волшебницей — оказываются «двойного» происхождения: и русский фольклор, и Библия. Но только в романе Гончарова (Ильича) даром не вороны, а мужики (впрочем, черные мужики на черной земле не единожды в литературе сравнивались с воронами). Затем этот поток высох : причина тут вполне библейская, ее в письме к Илье Ильичу живописует обломовский староста, причем, казалось бы, с убийственной иронией (не старосты, конечно, а автора) звучит стандартное слово кормилец и стандартное же начало — все благополучно :

«Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, все благополучно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали Господа Бога, что нет дождей. Этакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем» (с. 37).

«—. Завтра переезжай на квартиру к моей куме, на Выборгскую сторону.

— Это что за новости? На Выборгскую сторону! Да туда, говорят, зимой волки забегают.

— Случается, забегают с островов, да тебе что до этого за дело?

— Там скука, пустота, никого нет.

— Врешь! Там кума моя живет Она женщина благородная, вдова. » (с. 48).

Если Агафья Пшеницына — «сидонская вдова», то Ольга Ильинская — это, конечно, «царица Иезавель» (также сидонянка, дочь царя сидонского, Иезавель безраздельно завладела Израилем).

В летних дубравах, где отцветает сирень, царит Ольга-Иезавель. И хотя не собираются у нее «четыреста пророков дубравных, питающихся от стола Иезавели» (3 Цар., 18:19), и все же многие изысканные, центральные мужчины ищут ее внимания, но никто не может высечь даже искру огня в ее душе. И тут является Илья. Как известно, библейский пророк Илия посрамил всех пророков Иезавели, которые, как ни старались, не могли вызвать огня с неба, а затем сам вызвал этот небесный огонь (3 Цар., 18). Штольц, которому Ольга впоследствии признается, кто был героем ее первого романа, долго не хочет ей верить. Он ведь, кажется, с точностью до градуса рассчитал возможную температуру страсти:

«Штольц думал, что если внести в сонную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины — это все равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет» (с. 231).

Но вместо света в «несколько градусов тепла» — разгорелся огонь. Вот только — «спасительный» или все же «разрушительный». Штольц «внес лампу», не обратив внимания на предупреждение Обломова о том, что в нем самом, Обломове, «был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму» (с. 190). Свет среагировал на свет, возникла вспышка, и вот уже все охвачено огнем. То, что казалось темной пещерой, оказалось кратером вулкана, к которому и совершила Ольга, по милости Штольца, как бы невинную экскурсию.

Ольга ждала любви. Но любовь бывает разная. Это хорошо знали древние греки, у которых было несколько слов, что на современные языки обычно одинаково переводятся словом «любовь».

«— Мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего — не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я. А нежность. где ее нет!» (с. 382).

(В скобках заметим, что, выйдя замуж за антипода Обломова, Штольца, она в конце концов и ему скажет то же самое. )

Но это еще не высшая любовь в понимании древних. Высшей, безусловной любовью еще у Обломова с Ольгой и не пахнет.

«Если имею дар пророчества и знаю все тайны. а не имею любви — то я ничто. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» (1 Кор., 13:2, 4—8).

Недаром в конце третьей части романа Обломов сломя голову бежит от Ольги и ее слов о том, что он не может дать ей «чего-то еще», — и это после того, как он один сумел вызвать в ней огонь! Но Ольга сумела загасить этот огонь холодом рациональности:

«И послала Иезавель посланца к Илии сказать: пусть то и то сделают мне боги, и еще больше сделают, если я завтра к этому времени не сделаю с твоей душою того, что сделано с душою каждого из них (то есть убитых Илией пророков Иезавели. — В. З. ). Увидев это, он встал и пошел, чтобы спасти жизнь свою. Отошел в пустыню на день пути, и, пришедши, сел под можжевеловым кустом, и просил смерти себе, и сказал: довольно уже, Господи; возьми душу мою, ибо я не лучше отцов моих» (3 Цар., 19:3—4).

Это, кстати говоря, именно то, в чем Ольга упрекает Илью Обломова: что он « не лучше отцов своих », и все, что он может ей предложить, — это патриархальную утопию помещичьей жизни в Обломовке.

«И сказал: выйди и стань на горе пред лицом Господним. И вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь; но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра» (3 Цар., 19:11—12).

Но можно ли (и нужно ли) защищать от внутреннего уложить эту причину в некую схему, то это будет очередное обострение извечного конфликта европейской культуры Нового времени — конфликта языческих ( огонь желаний ) и христианских ( любовь-агапэ ) элементов культурной традиции. Лирическое послание А. А. Фета «А. Л. Бржеской» вполне мог бы написать Обломов Ольге — через много лет после того, как угас огонь их страсти:

Бездушные и праздные умы,
Что в нас добро и нежность не горели
И красоте не жертвовали мы?

. Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.

Но, между прочим, то же самое могла бы сказать и «укротительница огня» Агафья. Более того — она это говорит характеристиками огня :

«Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять, что засветилось в ней солнце и померкло навсегда Она так полно и много любила только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык?» (с. 502).

Читайте также:  снять квартиру посуточно осташков тверская область

«другого», но и этот «другой» не принес ей полного утешения.

*1 Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. 2-е изд., исправленное и значительно умноженное по рукописи автора. СПб.; М., 1882. Т. 2. С. 593.

*2 Ожегов С. И. Словарь русского языка. М., 1989. С. 428.

*3 J. Le roman russe Р., 1978. Р. 58.

*4 Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1986. С. 283.

*6 В этой связи нелишне напомнить, что наблюдая «диких младенцев человечества» — народы Сибири, Гончаров с сочувствием указывает на то, что для них «правильный, систематический труд — мучительная, лишняя новизна» ( Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Л., 1986. С. 531).

*7 И. А. Гончаров. Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. Т. 4. М., 1953. С. 188—189. Далее ссылки на издание даны в тексте работы с указанием страницы.

*8 Краснощекова Е. А. Иван Александрович Гончаров. Мир творчества. СПб., 1997. С. 476.

Источник

Обломов (102 стр.)

– Ты ещё взял меня за руку и сказал: «Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого…»

– Помню, – продолжал Штольц, – как ты однажды принёс мне перевод из Сея, с посвящением мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться… и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: «Я твой, Андрей, с тобой всюду» – это всё твои слова. Ты всегда был немножко актёр. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу как своё имение. Но, положим, вояж – это роскошь, и не все в состоянии и обязаны пользоваться этим средством; а Россия? Я видел Россию вдоль и поперёк. Тружусь…

– Когда-нибудь перестанешь же трудиться, – заметил Обломов.

– Никогда не перестану. Для чего?

– Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов.

– Когда учетверю их, и тогда не перестану.

– Так из чего же, – заговорил он, помолчав, – ты бьёшься, если цель твоя не обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой, отдохнуть.

– Деревенская обломовщина! – сказал Штольц.

– Или достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почётном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом…

– Петербургская обломовщина! – возразил Штольц.

– Так когда же жить? – с досадой на замечания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век?

– Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут, с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадёшь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! – заключил он.

Обломов слушал его, глядя на него встревоженными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.

– Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! – начал он со вздохом. – Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрёк не сошёл с языка. Всё знаю, всё понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня, куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Ещё год – поздно будет!

– Ты ли это, Илья? – говорил Андрей. – А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестёр? Не забыл Руссо, Шиллера, Гёте, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус.

Обломов вскочил с постели.

– Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня? Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у других, и пылает жарко, и всё кипит, движется в ярком полудне, а потом всё тише и тише, всё бледнее, и всё естественно и постепенно гаснет к вечеру.

Источник

В жизни моей ведь никогда не загоралось никакого ни спасительного ни разрушительного огня

. После огня веяние тихого ветра.

Третья Книга Царств, гл. 19, ст. 12

Во времена И. А. Гончарова было в ходу такое выражение, зафиксированное В. И. Далем: лошадь-облом — «обломанная в ломовой работе»1. Интересно, знал ли его автор романа «Обломов». И если оно действительно аукнулось в фамилии героя, то насколько она от того сделалась «говорящей» — и что она, собственно, хочет нам сказать? Что это — сарказм по отношению к герою, производящему абсолютный минимум работы (в физическом смысле этого слова), или указание на то, что душа Обломова пала под непосильным грузом некой «ломовой работы» (душевной).

В другом толковом словаре, советской эпохи (С. И. Ожегова), слово из романа — обломовщина — определяется как синоним «безволия, состояния бездеятельности и лени»2. И сегодня представители последних поколений советских студентов (включая автора этих строк) могут подтвердить, что им было велено (со ссылкой на авторитет «главного вождя») ругать обломовщину в сочинениях и на экзаменах и что они же переделали ее в сочувственно-иронический облом. Так что нынешнее поколение студентов, наивно полагающее, что Обломов от в облом, мы можем авторитетно уверить: на самом деле как раз в облом — от Обломова!

Даже экранизация последних советских лет — фильм Никиты Михалкова «Несколько дней из жизни И. И. Обломова» — пронизана этим сочувственным отношением к «отрицательному» персонажу. Олег Табаков, исполнивший роль Обломова, на самом деле сыграл интеллигента, едва ли

даже не диссидента, для которого неучастие в суете — чуть ли не акт гражданского неповиновения. Да и не в облом ли суетиться вальяжному мужчине, подающему реплики голосом кота Матроскина, который «очень занят — на печи лежит». В сходном духе писались тогда и смелые (по тем временам) литературоведческие статьи и монографии. А в общем очень точно заметил французский русист: «Обломов — один из тех мифов, в которых выразилась самая сущность русской литературы и культуры, русской мысли»3. Ибо «выразилась» она именно в мифологическом смысле. Образы романа сотканы из мифологем — и сами они ни больше и ни меньше, чем мифологемы.

Об «имплицитном мифологизме реалистической литературы» давно говорят мифографы4. Вопрос о «мифологическом реализме Гончарова» ставил Ю. М. Лощиц, касаясь и «сказочно-фольклорного (русский эпос), и древнекнижного (древнейшие сказания)», и чисто литературного (Фауст, Дон-Кихот) мифологического пластов романа Гончарова5. Но главное, что и сам Гончаров глубоко понимал роль мифа в человеческой жизни, да, собственно говоря, он понимал, что миф — это и есть жизнь, та ее сердцевина, что лежит под шелухою любых привносимых извне «целей жизни» и труда, «осмысленного» лишь этими целями, то есть на самом деле бессмысленного для самой жизни — глубинной, «мифологической» жизни6.

«— Когда-нибудь перестанешь же трудиться, — заметил Обломов.

— Никогда не перестану. Для чего? Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон, ты выгнал труд из жизни: на что она похожа?»7

В самом деле — на что. На сказку, — отвечает автор романа. Ту, что нянька в детстве сказывала Обломову.

Сказка — ложь, и это так же ясно, как и то, что в ней намек, вот только, опять же, — на что. На сатиру, — отвечает, вроде бы, сам автор (а точнее — тот приятель-писатель, которому Штольц рассказал историю Обломова, а уж он пересказывает ее нам). Но из фольклористики мы знаем, что сказочные образы амбивалентны, то есть они ни в коем случае не типы и уж тем более не сатирические. Так что мы, конечно, не согласимся с

авторской (повествовательской!) характеристикой нянькиной сказки о Емеле-дурачке: «Злая и коварная сатира на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих». Тем более, что тут же автор замечает: эту сказку нянька повествовала с добродушием. Конечно, и сатирик может повествовать свою сатиру с деланым добродушием. Но не станем же мы, в самом деле, в простой обломовской няньке подозревать сатирической изощренности Жванецкого (а то и Гоголя). Да и эстетический, воспитательный результат прямо противоположен тому, на который рассчитывает сатирик: у слушателя (в данном случае — у юного Обломова) «навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом незаработанном платье и поесть на счет доброй волшебницы».

Так оно и вышло! Недаром один из главных мотивов русской национальной мифологии — «мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Вспомним, как в 4-й части романа, представ совершенным Емелей-дурачком (перед обокравшими его жуликами — Тарантьевым и «братцем»), Обломов, как ни в чем не бывало, не только продолжает лежать, не только вновь обретает свой знаменитый халат, воскрешенный «доброй волшебницей» Пшеницыной чуть не из праха и пепла, но и «ест на счет доброй волшебницы» все ту же привычную, барскую пищу. И не потому, что «добрая волшебница» и впрямь обладала сказочным богатством, могуществом, умом. Нет, она — бедная забитая дурочка, но обладает при всем при том действительно высшей ценностью: умом сердца.

Читайте также:  Гк самолет рост акций

«. тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила. свой жемчуг, полученный в приданое.

Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.

Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп. » (с. 440).

Вольно критикам и философам «национальной идеи» интерпретировать «Обломова» как роман ментальный (от англ. mental — ум или mentalityумственность, склад ума, «ментальность»). Вольно им доказывать, что «не та» среда и «не та» историческая обстановка не породила, а лишь исказила такой «идеал», как Агафья Пшеницына:

И провиденьем искажен
Природный образ лучших жен.

Мы же попробуем подойти к этому роману, как роману сентиментальному (от франц. les sentimentsчувства) — как в узком («сентиментализм»), так и в широком смысле этого слова.

«. в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня» (с. 190), — заявляет Обломов в самом начале эпопеи его «пробуждения». И тут же невпопад прибавляет: «. жизнь моя началась с погасания» (с. 190). Значит, все-таки было чему гаснуть, был огонь? Но, как бы то ни было, отныне и до конца романа огонь становится его самой важной мифологемой, если не сказать — ключевой.

Впрочем, именно как мифологема образ огня задан гораздо раньше. Это небесный огонь, который просвещенный XIX век прячет от самого себя в модном слове электричество. Однако тут же рядом помянутый «народ» этого слова, слава Богу, еще не знает (вопреки одному гоголевскому герою, который мечтал, «чтобы мужик, идя за плугом, читал книгу о громовом отводе» — стало быть, и об электричестве). В результате контаминации «просвещенного» и «народного» воззрений (прием у Гончарова весьма распространенный) получается вот что:

«Грозы не страшны, а только благотворны там (в Обломовке. — В. З.): бывают постоянно в одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число, и сила ударов, кажется, всякий год одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества» (с. 105).

Ильин день — 2 августа — именины Обломова. Видимо, в этот день или где-то около него Обломов и родился (имена давали по святцам). Не потому ли и жизнь его началась с погасания? Получив грозовой заряд при рождении, он дальше не поддерживал горение, а только тратил.

Во всяком случае, так считает он сам накануне первой встречи с Ольгой Ильинской, еще не подозревая, что тут ждет его огонь. Однако не долго огонь чувств будет бушевать в жизни Обломова — не дольше, чем в северных русских краях бывают грозы! Действие романа начинается 1 мая (все мы теперь, благодаря поэту, помним и любим грозу в начале мая, когда весенний первый гром. ). И все лето Обломов живет, как природа, и на жизненном его небосклоне то и дело сверкают молнии чувств. Ну а к осени все затихает, впадает в сон. Зимой умирает.

И не будет нового весеннего пробуждения. Ибо уж точно нет огня во взаимоотношениях Обломова с Агафьей Пшеницыной — хоть в доме ее тоже как большой праздник отмечают Ильин день. Но не было в тот день никакого грома и молнии, если не считать приезда Штольца — что и не удивительно: Петербург — город немецкий, и погода там немецкая, и в Ильин день только немцы в колясках в гости жалуют. А все те благодатные грозы, что были прошлым летом, происходили ведь не во внешнем мире питерского лета, а во внутреннем мире Обломова.

А чего же от Ильина дня требовало «известное предание в народе» — кто должен был пожаловать в гости. Собственной персоной — Илья пророк, но только не по улице в коляске, а по небу — в огненной колеснице. От чего, между прочим (а не от какого-то там электричества), и происходят грозы. В Заволжье (этнографический исток гончаровской народности) автор этих строк сам слышал, как аттестует этот день местное крестьянство: «Илья пророк штаны прожег». И, кстати, вопреки сетованиям на «техногенное» и «глобальное» изменение климата, там грозы до сих пор бывают постоянно в одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня. Во всяком случае, опять же по личным наблюдениям автора этих строк, в 1986—1991 годы каждое 2 августа в Волго-Вятском регионе России неизменно бывала гроза.

Как видим, Илья Муромец, прямо названный здесь же, в «Сне Обломова», в качестве очевидной параллели (33 года на печи), заслонил от читателя (не без авторского умысла!) неочевидную, но гораздо более глубокую и важную аллюзию на библейского пророка Илию, названного не прямо, а стыдливым эвфемизмом: «известное предание в народе». С именем библейского пророка, как видим, в гончаровском романе и связана изначально центральная мифологема огня. А посему, видимо, не грех будет вспомнить, что же об этом пророке повествует Библия, и попытаться понять, какое отношение имеет к нему его «двойной тезка» Илья Ильич Обломов.

О многих ветхозаветных пророках нам из Библии известно, кто их родители, какое обетование от Бога они получили о сыне или какое обетование получил он сам. Ничего этого об Илие Библия нам не говорит, равно как о детстве и юности этого пророка. Уже зрелым и уверенным в своем призвании мужем Божьим является он негаданно-нежданно в Третьей Книге Царств (3 Цар., 17:1), когда исполнилась мера беззакония царя Ахава и царицы Иезавели, — является, чтобы обличить их в грехе и известить о наказании Божьем: «в сии годы не будет ни росы, ни дождя, разве что по моему слову». Самого же Илию Бог посылает к потоку Хорафу: «Из этого потока ты будешь пить, а воронам Я повелел кормить тебя там» (3 Цар., 17:3).

«По прошествии некоторого времени этот поток высох; ибо не было дождя на землю. И было к нему слово Господне: встань, и пойди в Сарепту Сидонскую, и оставайся там; Я повелел там женщине вдове кормить тебя» (3 Цар., 17:7—9).

Так еще два мифологических мотива — кормление даром и кормление доброй волшебницей — оказываются «двойного» происхождения: и русский фольклор, и Библия. Но только в романе Гончарова кормят Илью (Ильича) даром не вороны, а мужики (впрочем, черные мужики на черной земле не

единожды в литературе сравнивались с воронами). Затем этот поток высох: причина тут вполне библейская, ее в письме к Илье Ильичу живописует обломовский староста, причем, казалось бы, с убийственной иронией (не старосты, конечно, а автора) звучит стандартное слово кормилец и стандартное же начало — все благополучно:

«Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, все благополучно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали Господа Бога, что нет дождей. Этакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем» (с. 37).

Но ведь тут — сразу два мотива библейского Илии: дождь (вода) и огонь (пламя, «полымя»). И библейская причина отсутствия дождя. А стало быть, и нет никакой особой иронии в определении сложившейся ситуации словами «все благополучно». Все благополучно в смысле все правильно, все по Библии: прогневали Господа Бога, так и нет дождей. А если вспомнить, что для мужиков барин — пророк и судия (знаменитое некрасовское «вот приедет барин — барин нас рассудит»), то и кормилец будет чем-то вроде следующего звена в этой логической цепочке: не гневи Бога, верно служи барину — вот и будет тебе дождь. Тут уж Илья Ильич и точно становится почти пророком: «в сии годы не будет ни росы, ни дождя, разве что по моему слову».

Но, как бы то ни было, этот поток высох, и надо идти куда-то дальше. «Два несчастья вдруг обрушились» на Обломова: староста из деревни денег не шлет и вдобавок с квартиры гонят. Тут-то Обломову и подворачивается Тарантьев со своим советом:

«—. Завтра переезжай на квартиру к моей куме, на Выборгскую сторону.

— Это что за новости? На Выборгскую сторону! Да туда, говорят, зимой волки забегают.

— Случается, забегают с островов, да тебе что до этого за дело?

— Там скука, пустота, никого нет.

— Врешь! Там кума моя живет Она женщина благородная, вдова. » (с. 48).

Что же общего у этой длинной перебранки с коротким библейским повелением «Встань, и поиди в Сарепту Сидонскую, и оставайся там; Я повелел там женщине вдове кормить тебя». А то, что для древнего израильтянина Сарепта Сидонская, то есть финикийская, — нечто столь же чуждое, чужое, как для потомственного барина, аристократа Обломова — мещанская Выборгская сторона (Сторона Выборгская даже по звучанию похожа на Сарепту Сидонскую, особенно, если это произнести с надлежащим Обломову ужасом). Отчего же Господь послал Своего пророка в чужую землю. Об этом впоследствии так размышлял Сам Иисус Христос:

«И сказал: истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своем отечестве. По истине говорю вам: много вдов было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни к одной из них не был послан Илия, а только ко вдове в Сарепту Сидонскую» (Лук., 4:24—26).

Читайте также:  квартира посуточно ливадия приморский

Иными словами, не стала бы никакая израильская вдова кормить израильского пророка. И не пророк он ей вовсе — как Илья Ильич Обломов «не пророк» в пределах своего круга, дворянского петербургского центра. «На кой черт тебе этот центр. » — говорит ему Тарантьев, сам даже не понимая, насколько же он прав.

Если Агафья Пшеницына — «сидонская вдова», то Ольга Ильинская — это, конечно, «царица Иезавель» (также сидонянка, дочь царя сидонского, Иезавель безраздельно завладела Израилем).

В летних дубравах, где отцветает сирень, царит Ольга-Иезавель. И хотя не собираются у нее «четыреста пророков дубравных, питающихся от стола Иезавели» (3 Цар., 18:19), и все же многие изысканные, центральные мужчины ищут ее внимания, но никто не может высечь даже искру огня в ее душе. И тут является Илья. Как известно, библейский пророк Илия посрамил всех пророков Иезавели, которые, как ни старались, не могли вызвать огня с неба, а затем сам вызвал этот небесный огонь (3 Цар., 18). Штольц, которому Ольга впоследствии признается, кто был героем ее первого романа, долго не хочет ей верить. Он ведь, кажется, с точностью до градуса рассчитал возможную температуру страсти:

«Штольц думал, что если внести в сонную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины — это все равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет» (с. 231).

Но вместо света в «несколько градусов тепла» — разгорелся огонь. Вот только — «спасительный» или все же «разрушительный». Штольц «внес лампу», не обратив внимания на предупреждение Обломова о том, что в нем самом, Обломове, «был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму» (с. 190). Свет среагировал на свет, возникла вспышка, и вот уже все охвачено огнем. То, что казалось темной пещерой, оказалось кратером вулкана, к которому и совершила Ольга, по милости Штольца, как бы невинную экскурсию.

Ольга ждала любви. Но любовь бывает разная. Это хорошо знали древние греки, у которых было несколько слов, что на современные языки обычно одинаково переводятся словом «любовь».

Сцена душного предгрозового вечера (тот единственный эпизод, который Ольга, во всех подробностях пересказывая свой роман, все-таки не сообщила Штольцу) — атмосфера любви-эрос, в которой неминуем грозовой разряд страсти.

Вся умственная жизнь Обломова и Ольги, все их влечение душ — любовь-филео, условная любовь, когда любят за что-то. Этого чего-то ей всегда будет мало. Отсюда и финальный (для романа Ольги и Обломова) Ольгин приговор:

«— Мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего — не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я. А нежность. где ее нет!» (с. 382).

(В скобках заметим, что, выйдя замуж за антипода Обломова, Штольца, она в конце концов и ему скажет то же самое. )

Но это еще не высшая любовь в понимании древних. Высшей, безусловной любовью еще у Обломова с Ольгой и не пахнет.

Любовь агапэ — так называли древние эту высшую любовь. Любовь Агафьи. Матвеевны Пшеницыной. Агафья, что в переводе с греческого приблизительно означает «добрая», любит Обломова вот именно ни за что.

Апостол Павел, высокообразованный филолог, в своем по-гречески написанном послании в греческий город Коринф недаром из всех греческих слов со значением «любовь» избрал именно «агапэ», когда хотел объяснить тамошним христианам, что дар любви выше дара пророчества, и дал исчерпывающую, идеальную характеристику этой высшей любви:

«Если имею дар пророчества и знаю все тайны. а не имею любви — то я ничто. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» (1 Кор., 13:2, 4—8).

Приглашаю читателя мысленно «протестировать» сперва Ольгино, а затем Агафьино отношение к Обломову по всем этим характеристикам любви-агапэ. Результат ошеломительный, не так ли. На каждое «не» для Ольги найдется в романе эпизод, когда она «да»: и гордится, и мыслит зло, и нетерпима, и немилосердна и т. д. Агафья же безупречна: каждое «не» апостола Павла весомо подтверждает ее любовь (опять же на конкретных эпизодах).

Недаром в конце третьей части романа Обломов сломя голову бежит от Ольги и ее слов о том, что он не может дать ей «чего-то еще», — и это после того, как он один сумел вызвать в ней огонь! Но Ольга сумела загасить этот огонь холодом рациональности:

«Слово было жестоко: оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ. бейте, бейте меня. » Не поднимая головы, не показывая ей лица, он обернулся и пошел. Бог знает, где он бродил. » (с. 382—383).

«И послала Иезавель посланца к Илии сказать: пусть то и то сделают мне боги, и еще больше сделают, если я завтра к этому времени не сделаю с твоей душою того, что сделано с душою каждого из них (то есть убитых Илией пророков Иезавели. — В. З.). Увидев это, он встал и пошел, чтобы спасти жизнь свою. Отошел в пустыню на день пути, и, пришедши, сел под можжевеловым кустом, и просил смерти себе, и сказал: довольно уже, Господи; возьми душу мою, ибо я не лучше отцов моих» (3 Цар., 19:3—4).

Это, кстати говоря, именно то, в чем Ольга упрекает Илью Обломова: что он «не лучше отцов своих», и все, что он может ей предложить, — это патриархальную утопию помещичьей жизни в Обломовке.

Но Бог знает, где он бродил. И как Бог предлагал пророку Илие познать Его не в потрясениях и огне — так Он предложит это и Обломову:

«И сказал: выйди и стань на горе пред лицом Господним. И вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь; но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра» (3 Цар., 19:11—12).

После огня веяние тихого ветра ждет и Обломова. «В ее имени, — замечает об Агафье Матвеевне Е. А. Краснощекова, — возможно, отозвался и мифологический мотив (Агафий — святой, защищающий людей от извержения Этны, то есть огня, ада)»8.

Но можно ли (и нужно ли) защищать от внутреннего огня? Вот в чем вопрос. Этот вопрос в XIX веке мучил, конечно, не одних только героев Гончарова. Причина такового мучения слишком сложна, чтобы пробовать угадать ее в рамках одной статьи, но если попытаться уложить эту причину в некую схему, то это будет очередное обострение извечного конфликта европейской культуры Нового времени — конфликта языческих (огонь желаний) и христианских (любовь-агапэ) элементов культурной традиции.

Лирическое послание А. А. Фета «А. Л. Бржеской» вполне мог бы написать Обломов Ольге — через много лет после того, как угас огонь их страсти:

Кто скажет нам, что жить мы не умели,
Бездушные и праздные умы,
Что в нас добро и нежность не горели
И красоте не жертвовали мы?

Но, между прочим, то же самое могла бы сказать и «укротительница огня» Агафья. Более того — она это говорит после смерти Обломова, наделяя свою прошедшую жизнь характеристиками огня:

«Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять, что засветилось в ней солнце и померкло навсегда Она так полно и много любила только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык?» (с. 502).

Нет в русском языке понятия любви-агапэ, которая никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.

Что до пророчества Ильи, то оно оказалось верным — по крайней мере, для Ольги Ильинской: она ошиблась в нем и дождалась «другого», но и этот «другой» не принес ей полного утешения.

1 Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. 2-е изд., исправленное и значительно умноженное по рукописи автора. СПб.; М., 1882. Т. 2. С. 593.

2 Ожегов С. И. Словарь русского языка. М., 1989. С. 428.

3 Bonamour J. Le roman russe Р., 1978. Р. 58.

4 Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. М., 1986. С. 283.

5 Лощиц Ю. М. Гончаров. М., 1986. С. 194.

6 В этой связи нелишне напомнить, что наблюдая «диких младенцев человечества» — народы Сибири, Гончаров с сочувствием указывает на то, что для них «правильный, систематический труд — мучительная, лишняя новизна» (Гончаров И. А. Фрегат «Паллада». Л., 1986. С. 531).

7 И. А. Гончаров. Обломов // Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. Т. 4. М., 1953. С. 188—189. Далее ссылки на издание даны в тексте работы с указанием страницы.

8 Краснощекова Е. А. Иван Александрович Гончаров. Мир творчества. СПб., 1997. С. 476.

Источник

Развивающий портал