вскоре я понял что для того чтобы жить полной жизнью мало одних книжных знаний

Вскоре я понял что для того чтобы жить полной жизнью мало одних книжных знаний

Язык народа _ лучший, никогда не увядающий цвет его духовной жизни. 2. Кириллица _ одна из двух древнейших славянских азбук. 3. Всё это _ ночь _ и горы _ и звёзды _ казалось мне исполненным невиданной красоты. 4. Дороги _ то подмерзали _ то снова становились непроходимыми. 5. В недрах звезд _ подобных Солнцу _ господствует температура порядка 20 млн. градусов. 6. Дорога вилась между полей _ ещё не созревшей, но уже принявшей восковую окраску _ пшеницы. 7. Академик В.И. Вернадский явился основоположником новой науки _ биогеохимии. 8. В виде сложных органических соединений _ белков _ азот входит в состав всех живых организмов. 9. Дождь _ то затихая _ то усиливаясь _ но не переставая _ шёл всю ночь. 10.Для многих животных обоняние является самым важным чувством _ нередко заменяя им зрение и слух. 11.По словам К. Циолковского _ людям будущего понадобятся все виды знаний. 12.Куда _ мои надежды _ вы _ завлекли меня? 13.Луг туманно блестел _ и лёгкий пар стоял над ярко-зелёными травами. 14.В саду было тихо _ и прохладно _ и пахло резедой и мятой. 15.Ветры и морские течения переносят тепло из областей _ где оно в изобилии _ в области _ где его недостаточно. 16.Вскоре я понял _ что _ для того _ чтобы жить полной жизнью _ мало одних книжных знаний и житейского благополучия. 17.На большой высоте дышать трудно _ сказывается недостаток кислорода (вставить тире или двоеточие). 18.Гром не грянет _ мужик не перекрестится (вставить тире или двоеточие). 19.В мире научных идей _ как и повсюду в жизни _ не сразу побеждают прогресс и истина. 20.В стихах Пушкина _ как в магическом кристалле _ собраны все необыкновенные качества русской речи.

Источник

Онлайн чтение книги Том 2. Произведения 1887-1909
«Казацким ходом»*

О Днепре, словутицю! — ты пробил еси каменные горы сквозе землю Половецкую.

Навсегда останется памятной для меня эта поездка на «Чайке»! То было мое первое юношеское путешествие. Позднее мне много пришлось помыкаться по белу свету, но, кажется, ни одно мое путешествие не запечатлелось так в моей душе, как эти недолгие скитания по югу России.

Я очень долго лелеял мечты о них. В то время я кончал курс в гимназии и, следовательно, мог воспользоваться своей свободой только летом. Однако готовиться к дороге я начал, кажется, еще с января. Много вечеров я потратил на изучение карты юга, на составление маршрутов и на высчитывание путевых издержек; наконец, большого труда стоило мне уговорить матушку отпустить меня одного. Я старался держаться так серьезно и важно, а главное, так упрашивал ее, что она согласилась-таки. Но если бы она знала, что мне придется путешествовать по порогам!

К чести моей, надо, впрочем, оговориться, что я не обманывал ее, когда говорил, что поеду по Днепру только до порогов. Я много читал перед тем о Малороссии, о Запорожской Сечи, часто рисовал себе в воображении бурные днепровские пороги и переезды через них «казацким ходом», то есть прямым путем через их водовороты, но вовсе не надеялся увидать их в это лето. В дороге я даже забыл о них. Внимание мое было отвлечено видом новой местности и нового типа людей — малороссов, и в вагоне, на пути от Курска до Киева, я или не отходил по целым часам от окна, или прислушивался к мягкому южному говору и вглядывался в лица.

Хохлы мне очень понравились с первого взгляда. Я сразу заметил резкую разницу, которая существует между мужиком-великороссом и хохлом. Наши мужики — народ по большей части изможденный, в дырявых зипунах, в лаптях и онучах, с исхудалыми лицами и лохматыми головами. А хохлы производят отрадное впечатление: рослые, здоровые и крепкие, смотрят спокойно и ласково, одеты в чистую, новую одежду… И места за Курском начинаются тоже веселые: равнины полей уходят в такую даль, о которой жители средних и северных губерний даже понятия не имеют. И даль эта так живописно скрашивается синеющими курганами и силуэтами стройных тополей на хуторах.

Благодаря всему этому я очень долго пробыл в пути до Киева. За Путивлем, за древним Путивлем, где когда-то плакала Ярославна, плакала ранними зорями на «эабороле» об Игоре, — я покинул поезд и решил идти несколько дней пешком. Вещи мои были сданы в багаж, револьвер — со мною, и мне ничто не мешало привести в исполнение свое намерение. Во мне уже и тогда жила страсть к пешим путешествиям, — и вот я один в степи, правда недалеко от станции, чтобы иметь возможность запасаться пищей, но все-таки в степи, целый день один и под открытым небом!

А погода, как нарочно, стояла прекрасная. День за днем поднимался все ярче и ярче. И как яркий знойный сон, осталось во мне воспоминание об этих днях. Было начало июня, самое веселое время года. Никогда не бывает таких светлых полдней, никогда не дышит природа такою полнотою счастья и жизнерадостности, как в эту пору; и хорошо мне было идти по горячим, пыльным дорогам, пробираться по межам, утонувшим в неподвижных ржах, овсах, ячменях и пшеницах, где, как от костра, пышет в лицо сухим жаром, душно пахнет степною растительностью — нагретыми цветами и травами, а над головою звенит и звенит воздушная музыка тысячи дискантовых оркестров насекомых, неумолчно воспевающих эту радостную жизнь степного июньского полдня, эти бесконечные дали, млеющие в ослепительном блеске солнца.

Верст за сто до Киева я наконец снова сел в вагон. Как сейчас помню, солнце уже склонялось к западу, поезд быстро бежал среди приднепровских лесов, и вдруг в воздухе ощутительно повеяло каким-то удивительно приятным, свежим ароматом. Я выглянул в окно, — и сердце во мне захолонуло от радости: предо мной уже расстилалась на несколько десятков верст и синела лесами, лугами и отдаленными горами — долина Днепра!

— Чем же это так хорошо пахнет? — спросил я своего соседа.

— А! — сказал он с улыбкой. — Это редкий аромат! Это пахнет зеленью дубовых лесов и верболоз на островах, еще недавно вышедших после половодья из Днепра.

Не знаю почему, но слова его показались мне тогда очень поэтичными. Поезд под уклон бежал все быстрее и быстрее, и, стоя у окна, я упивался ароматным ветром, который так ласково и мягко бил мне в лицо навстречу. Долина все привольнее развертывалась в золотистом вечернем освещении. А потом резко засинел разлив и самого Днепра, сверкнули за Днепром, впереди поезда, золотые кресты киевских церквей на высоких горах, загремел под колесами вагонов днепровский мост и долго мелькал перед глазами железными переплетами своей решетчатой галереи, словно поезд бежал в клетке.

— Киев! — слышались голоса вокруг меня. — Слава тебе, господи, — приехали!

И вот мечты мои осуществились: я — в настоящей Малороссии, на Днепре, да еще стою на палубе «Чайки», отправляющейся в долгое плавание, во время которого придется «казацким ходом» переправляться через пороги!

Попасть на нее мне удалось, как уже было сказано, совсем случайно, благодаря неожиданной протекции одного нашего дальнего родственника, жившего в Киеве и занимавшегося собиранием материалов для истории Малороссии.

— Если вас так уже интересует Днепр, — сказал он мне, — так я вам устрою поездку до самого Александровска на «Чайке». Хотите?

— А что это за «Чайка»? — с любопытством перебил я. Он хитро и искоса взглянул на меня сквозь очки и засмеялся жидким смехом худощавого и маленького старичка.

— А це не птица, — сказал он в нос, — це такой гопчак, иными словами — барка, нагруженная дровами.

Признаюсь, это меня разочаровало. Я вообразил, что «Чайка» — какой-нибудь красивенький белый бриг под белыми парусами; а тут вдруг — барка с дровами!

— Да, да, — подтвердил старый ученый, — это барка одного моего знакомого еврея, который и прозвал ее «Чайкой». Глупо, конечно, ну да что ж делать! Вам придется двигаться на ней очень медленно, да зато вы перейдете пороги, чего нельзя сделать на пароходе, и увидите настоящих потомков запорожцев — лоцманов, которые поведут «Чайку» от самого Екатеринославля до Хортицы, где когда-то тоже пановали казаки. Таким образом, я думаю, вы примиритесь с «Чайкой»…

Я с благодарностью поспешил согласиться на такое предложение и, надо правду сказать, не жалел потом об этом: я действительно не только примирился с «Чайкой», но привязался к ней и покинул ее с большой грустью.

Мирно и весело протекло наше плавание на ней! Весь экипаж ее состоял из одиннадцати человек: восьми гребцов-белорусов, старика-еврея, его племянника и меня. Белорусы почти весь день, стоя, гребли длинными веслами. Молодой Илья Исаич лежал на палубе и большую часть времени читал лубочные романы, а сам Исай Маркович, толстый и чрезвычайно серьезный человек, был занят какими-то расчетами, молитвою да едою и все сидел в каюте — небольшой деревянной каморке, устроенной на корме под рулем. Я, таким образом, был вполне предоставлен самому себе и мог спокойно наслаждаться красотою Днепра.

По зорям от широкого лона реки, от ее неоглядных берегов и синеющих далей веяло такой здоровой свежестью, такою ароматной влагою — крепким запахом дубовой зелени, что казалось, с каждым вздохом впитываешь в себя молодость и бодрость. Плавно отдавалась медленному течению наша барка, а навстречу ей двигалась многоводная ширь Днепра, проходили зеленые рощи островов, там и сям тяжело плыли огромные плоты, а на них хлопотали за работой люди, раздавались бойкие крики, говор и песни. И, щурясь от яркого и бодрого блеска утреннего солнца, я не сводил глаз с этой величавой реки, извивающейся больше чем на две тысячи верст по древним местам русского царства. Вид наших гребцов, голубоглазых, покорных и ласковых белорусов, в лаптях и длинных, грязных рубахах, напоминал мне бедную родину Днепра — болота Смоленской губернии. Там таинственно зарождается он маленькою речкою и бежит среди дремучего Полесья, где до сих пор еще бродят кабаны и дикие козы, а бобры строят на лесных затонах свои хижины; там растет он, сливаясь с таинственными притоками в глуши и синеватом сумраке сосновых дебрей, и уже величавым и полноводным появляется в этой мирной и веселой Украине, благословенной стране земледелия и сельской жизни.

Читайте также:  жизнь в пакистане плюсы и минусы

И я думал о том, как прекрасна еще до сих пор эта страна, над которой пронеслось столько веков кровавых войн и раздоров, по степям которой бродили дикие племена печенегов и половцев; думал о том, как долго хранит эта страна печать глубокой старины среди новой, шумной жизни… И — смешно сказать! — стоя на палубе, я не раз искал глазами того места, где когда-то среди гор белел приднепровский хутор пана Данилы…

Но, увы, бог его знает, где это жил пан Данило! Времена «Страшной мести», так же как и далекие времена половцев, давно отошли в вечность. Грозные были уже не пугают нас, но еще живо напоминает о них могущественный и глубокий Днепр. Вершины его прибрежных гор все еще похожи на древние курганы… На них видны теперь только звездообразные крылья бесчисленных ветряков, но за ними расстилаются пустынные и необозримые равнины, степь, как море широкое, синеет, да чернеют силуэты каменных статуй — мертвых идолов, при взгляде на которые так жутко сжимается сердце, а мысль невольно переносится к темной и дикой жизни седой старины…

В таких размышлениях незаметно проходило для меня время; а «Чайка» между тем спокойно и незаметно совершала свой путь.

Дни продолжали стоять все такие же знойные и светлые, какие могут быть только на юге. Часов с одиннадцати утра вся картина Днепра как бы замирала в неподвижном воздухе. Воздух, казалось, был так же горяч, как горячий пар, что, подобно расплавленному стеклу, чуть дрожал над широкими, черными трубами белых пароходов, медленно обгонявших нас. Замирал светло-стальной Днепр, цепенели окрестные пейзажи — далекие деревушки и тополи, бледно-синеватые силуэты невысоких гор за низменными, привольными лугами. Ослепительно блестели песчаные полосы мелей, и казалось, что это желтеют полосы спеющих ржей. «Чайка», проплывая мимо них, замедляла ход, и тогда еще более затихало все кругом. И только заунывные голоса белорусов, мерно опускавших и поднимавших весла в такт своим грустным напевам, нарушали этот мертвый покой.

А в дощатой сосновой каюте, горячо нагретой солнцем, весь день с неуловимой плавностью бежали по потолку светлые отражения реки, в открытое окошечко тянуло прохладой, пахло водой и рыбой, между тем как у самого борта весь день шумели и плескались прозрачные днепровские волны, так неустанно и ровно бегущие и волнующиеся, что при взгляде на них кружилась голова и обнимала дремота…

Под влиянием этого мира и покоя мало-помалу бледнели воспоминания древности, неразлучно связанные с киевскими местами, и уступали место впечатлениям новой жизни, переполняющей теперь берега Днепра. Я видел шумные торговые пристани, которые кипели народом в живописных малоросских нарядах; видел старинные большие села, которых так много под Киевом, — эти сотни белых хат, утонувших в зеленых садах, и сверкающие над ними кресты сельских храмов; знал, наконец, что и там, по левую сторону Днепра, на его притоках и на степях, также тонут в садах веселые и многолюдные деревни, и ждал увидеть вечное пристанище того, кто так горячо любил все это, кто воплотил в своих песнях всю красоту своей родины вместе с горестями своей страдальческой жизни и чье простое крестьянское имя — Тарас Шевченко — навсегда останется украшением русской литературы.

Впоследствии я бывал на могилах многих великих людей, но ни одна из них не произвела на меня такого трогательного впечатления, как могила украинского кобзаря. И в самом деле, — чья могила скромнее и в то же время величественнее и поэтичнее? Вблизи ее — древний Канев, «место крови», по старинному турецкому наименованию, где почивают на древних монастырских кладбищах герои и защитники старинного казачества — Самийло Кишка, Шах и Иван Пидкова. Сама она — на высоких, живописных горах, далеко озирающих и Днепр, и синие долины, и сотни селений, — все, что только дорого было усопшему поэту. И в то же время как проста она! Небольшой холм, а на нем — белый крест с скромной надписью… вот и все! Когда-то тот, кто лежит теперь под ним, лелеял мечты о родной хате, которую ему теперь хотелось поставить над Днепром, «принести и положить на днiпровых горах сердце замучено, источено горем». Он даже побывал перед смертью на этих горах и трогательно делился своими заветными мечтами с горячо любимою сестрою. Но, увы, покой и приют от скитаний и горестей ему суждено было найти лишь в могиле!

Беленькая хатка, окруженная мальвами, маком и подсолнечниками, стоит теперь возле его надгробного креста. Чисто и уютно в ней, но хозяин ее никогда не переступит ее порога. Грустно смотрит его портрет со стены хатки на «Кобзарь», лежащий на столе, и как бы с укором говорит посетителю: «Что вы сделали со мною, люди? За что так грустно и одиноко протекала моя жизнь? Зачем положили вы меня в могилу, когда я так любил божий мир и свою родину. »

Взволнованный, я часто возвращался мыслями в эту беленькую хату. С грустью смотрел я на удаляющиеся от нас Каневские горы. И еще прекраснее и милее казалась мне теперь родина великого народного поэта.

Был один из тех вечеров, которые так любят ласточки, вечер, когда им так привольно уноситься в ясное небо или скользить над зеркальною водою, быстро задевая ее острым крылышком, и снова с безотчетно радостным щебетанием тонуть в чистом воздухе, — вечер, полный идеальной, гармонической красоты.

Все самые нежные краски — от пепельно-розовой до пурпурно-золотистой, — все самые легкие отражения вечерней зари воспринимала неподвижная, широкая, как озеро, поверхность Днепра; даже странно было чувствовать, что мы плывем по ней — так картинна и спокойна была она… А плыли мы уже под Секиной, в тех местах, где правый берег после гор на несколько верст в ширину и длину расстилается в широкую, низменную равнину. То были луга, заливные луга, не наши великорусские, от которых веет всегда пустынностью, а украинские живописные луга, по которым то зеленеют рощи, то одиноко идут среди сенокосов кудрявые деревья, красивые и картинно сокращенные далью, как на рисованных пейзажах. Может быть, летний вечер и мое настроение опоэтизировали эти места; но только мне казалось, что именно эти места — настоящие украинские, такие, какими я рисовал себе их с детства, со всей поэзией и мечтательной красотой южной природы.

И я глядел в вечереющую даль этих заливных лугов, представлял себе зеленую сельскую улицу и почти слышал звонкие девичьи голоса около белых хат, далеко разливающиеся по тихой заре и поющие о том же, о чем пел и великий украинский поэт. Я опять вспоминал те могилообразные горы, от которых пахнуло на меня старыми преданьями, и невольно переплетал свои мысли с мыслями о жизни Тараса, не спуская глаз с его могилы.

И далекие Каневские горы долго рисовались позади нас, как смутно-лиловая тучка, на золотистом фоне запада. И всю зарю маячили их очертания за безбрежным зеркалом Днепра…

А когда стемнело и на мачту подняли фонарь, стало холодно, слегка туманно, и, глядя вперед, на восток, я уже не видел берегов. Синий Днепр слился с мутной синевой темной южной ночи. Ночной ветер разводил большую зыбь; Днепр волновался, и казалось, что вся туманная синева Днепра и ночи клубится и дышит холодом морской дали… Зыбко переливались там, вдали, бледно-зеленые огни какого-то невидимого парохода… Наконец потонули за волнами и они…

Я ушел в каюту, где уже все спали, и до зари без сна лежал на койке. Как в гробу, было темно в ней. И этот мрак, и ровное покачивание, — казалось мне, что я в могиле и вся земля тихо покачивается, — и этот ровный-ровный, однообразный шорох, непрестанный плеск и шум днепровских волн, бегущих у изголовья, еще более странно настраивали и волновали меня…

Там, на горах, над угрюмым Днепром, в темноте глубокой ночи, могила молчала вечным молчанием…

С тех пор прошло много лет, но то, что я переживал на Днепре, не исчезло бесследно. Прежде я бессознательно тянулся к скитаниям по новым местам, — теперь я ясно понял, что значат они. Я понял, что для того, чтобы жить полной жизнью, мало науки, мало одних книжных знаний и житейского благополучия. Для меня открылась красота природы, глубокая связь художественных созданий с родиной их творцов, увлекательность изучения народа и поэзия свободы и воли в скитальческой жизни…

Читайте также:  здравствуйте мы ваша крыша

— Ой, ой! — говорил Исай Маркович, покачивая головой, когда мы подходили к Екатеринославу, — погода переменилась: задуют ветры… И что мы тогда здесь будем делать на порогах? Это будет хуже, как в прошлом годе…

Но меня только радовали предполагаемые опасности. И хотя погода в день нашего отъезда от Лоцманской Каменки, под которой уже начинаются пороги, стояла тихая и ясная, — мне все казалось, что с нами должно случиться что-то необыкновенное, страшное и поэтическое.

Этому способствовали и бесконечные разговоры на «Чайке» о порогах, и вид двух приехавших из Каменки лоцманов, без которых ни одно судно не может, по закону, идти дальше Екатеринослава, и торжественность нашего отправления в путь. Я почти с благоговением смотрел на этих прямых потомков запорожцев-лоцманов. Один из них был высокий, строгий старик-казак, другой — коренастый, добродушный и важный, настоящий Тарас Бульба. Высокий-то и назывался лоцманом, а его товарищ, по обычаю, носил кличку «дяди».

И вот наступил момент, когда, после угощения в каюте, «дядя» быстро встал с места, взял шапку, расправил усы и пошел на палубу.

— Ну, дiты, — громко и серьезно крикнул он, снимая шапку, — помолимось господу богу!

И первый стал на колени и, побледнев от волнения, низко поклонился в землю. За ним опустились на колени и мы и в торжественной тишине горячо помолились о благополучном плавании. Потом подняли якорь, гребцы стали к веслам, и «Чайка» медленно поплыла по порогам.

Это было, как значится в моей записной книжке, утром во вторник, 12-го июня, а утром 13-го я уже навсегда простился с «Чайкой». То, чего мы ждали все время в пути от Киева, — наступило, и в хлопотах и волнениях день промелькнул как-то совсем незаметно. Плыли мы очень быстро, потому что в этих местах течение Днепра очень сильно. От самого Екатеринослава до Александровска весь он наполнен каменными «заборами» и порогами. Эти пороги и заборы — не что иное, как широкая гранитная полоса, отроги Карпатских гор, пересекающие Днестр, Буг и Днепр. Весной они совсем скрыты под водою, а «в среднюю воду», то есть в то время, когда плыли мы, Днепр очень грозно шумит по их камням и камни эти во многих местах торчат из реки. Всех порогов считается десять, но особого волнения стоили нам только два или три, и между ними главным образом — Ненасытец.

«Чайка», повторяю, очень быстро шла теперь по Днепру даже между порогами. Гребцы отдыхали в это время, лежа на палубе. Светлая, стальная поверхность Днепра плавно всей своей ширью неслась вперед. Но вот вдали начинался шум… ближе… ближе… и вскоре уже явственно было слышно, как гремит порог. Лоцман и «дядя», стоявшие на возвышении на корме и не спускавшие глаз с реки, вдруг замахали шапками, и гребцы бросились к веслам: нужно было разогнать барку, чтобы она быстрее проскочила порог.

— Запеки, запеки, голубчику! — кричали лоцмана, и белорусы, по четыре человека в ряд, разом и крепко навалились на весла, почти припадая к палубе; а «Чайка» неслась все шибче, пока не обозначился перед нею самый порог.

Вид его всегда производил на меня жуткое впечатление. Кругом — стальная гладь реки, плавно скользящая вперед, а впереди — почти черная поперечная полоса волн от берега до берега, словно Днепр перерезан в этом месте. Издалека видно, как его гладь переламывается здесь и несется под уклон, по которому чернеющие волны мечутся и кипят белыми гребнями пены.

— Шабаш! — вдруг, напрягши грудь, вскрикивает, «дядя». — К стерну (рулю)!

И белорусы, моментально бросив весла, кидались к громадному деревянному рулю, выдающемуся над кормою, и наваливались на него всей тяжестью, ворочая его и откидываясь вместе с ним то вправо, то влево. А побледневший лоцман продолжал кричать изо всей силы:

— Тягны, тягны. тягны, братцы, голубчики!

Тогда и мы все невольно порывались вперед, стараясь хоть чем-нибудь помочь «Чайке» — уже в пороге! Кругом — шум воды, брызги пены, водоворот несет с ошеломляющею быстротою, так что вся «Чайка», нагруженная несколькими тысячами пудов дров, прыгает и качается на огромных волнах…

— Проскочили! — кричит наконец «дядя» облегченно, и все испускают вздох, снимают шапки и долго крестятся на небо, между тем как Днепр, еще не успокоившийся, тихо колышет «Чайку», а сзади уже замирающим шумом гремит порог.

Так прошли мы Кадацкий порог, Сурский, Лоханский, Звонецкий и, наконец, Ненасытец — «Дiд», как зовут его лоцманы, — самый грозный порог, в девять рядов скал, — благополучно миновали «пекло» (так называется огромная яма под порогом, где бушует очень опасный водоворот) — и вздохнули совсем весело. Теперь «Чайка» пошла медленнее, и медленно проплывали мимо нее острова в лесах, прибрежные горы, селения и далекие степи. Солнце мирно спускалось за них, и наступал вечер. Мы бросили якорь и ночевали в каком-то пустынном и глухом месте. Развели огонь, заварили кашу, и долго текла беседа около котелка, рассказы лоцманов о своих приключениях, — тихие рассказы под звездным небом, в темноте синей южной ночи…

А на другой день мы перевалили еще через четыре порога, ловко проскользнули в опасной теснине среди высоких, скалистых берегов, недалеко от Александровска, на крутом повороте Днепра к юго-востоку, и скоро были у пристани Кичкас.

Здесь я распрощался с белорусами, с моими радушными хозяевами-евреями, с лоцманами и с «Чайкой». Я отправился на знаменитый «Остров св. Георгия» — Хортицу и долго блуждал по нем, отыскивая хоть каких-нибудь следов старой Сечи. Но остров был тих и пустынен… Только земляные валы, заросшие травой, говорили о том, что когда-то тут были воинские станы..

И степь здесь была уже недалеко. Там, за Хортицей, начиналась Великая Днепровская Плавня, где Днепр разливается необозримыми озерами и весь усеян тысячами островов в рощах, верболозах и камышах. Там, возле Плавни, по левую сторону реки, расстилается Великий Днепровский Луг, царство зеленых, сочных степей, степных болот и речек — страна, славная с древности богатством и плодородием своих земель и кровавыми раздорами за эти земли. А еще дальше, за плавнями и степями, синеет море и белеют вольные паруса в морской дали…

«Туда, туда. — думал я с восторгом. — Жизнь невыразимо прекрасна и увлекательна. Только надо понять, что дорого и нужно в ней!»

Источник

Иван Бунин: «Лишь Слову жизнь дана»

Сегодня, 22 октября, Россия отмечает 142 года со дня рождения выдающегося писателя, лауреата Нобелевской премии Ивана Алексеевича Бунина.

«Рельсы всегда будят во мне мою ненасытную страсть к путешест-виям. Ведь больше всего на свете

я люблю путешествия».

Бунина, как никакого другого русского поэта, по праву можно назвать «скитальцем русской поэзии». А ведь родился он в удаленном от мировых путей Воронеже и долгие годы жил в Ельце и на Орловщине. Кто тогда, в конце ХIХ века, мог представить, что вырастет из него великий странник, которому суждено будет увидеть почти половину мира. Близко знавшая писателя Г.Н. Кузнецова прямо утверждала, что «Бунин всю свою жизнь жил жизнью не оседлой, а скитальческой. В России не было у него своего дома, он гостил то у родных в деревне, то жил в Москве – и всегда в гостинице, – то уезжал в странствия по всему миру».

А началось все с его первого путешествия по Малороссии, по Днепру, в 1894 году. «Позднее мне много пришлось помыкаться по белу свету, но, кажется, ни одно мое путешествие не запечатлелось так в моей душе, как эти недолгие скитания по югу России… – писал поэт в рассказе «Казацким ходом». – Прежде я бессознательно тянулся к скитаниям по новым местам, – теперь я ясно понял, что значат они. Я понял, что для того, чтобы жить полной жизнью, мало науки, мало одних книжных знаний и житейского благополучия. Для меня открылась красота природы, глубокая связь художественных созданий с родиной их творцов, увлекательность изучения народа и поэзия свободы и воли в скитальческой жизни…»

В апреле 1903 года Бунин впервые отправился за границу в Турцию. Как вспоминала впоследствии В.Н. Муромцева, будущая жена писателя, «он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему непременно хотелось побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве… Византия мало тронула в те дни Бунина, он не почувствовал ее, зато Ислам вошел глубоко в его душу… Бунину было в эту весну всего 32 года…»

Очень важно, что этой своей первой поездкой Бунин фактически изменил вектор путешествий русских поэтов, которые до этого устремляли свои взоры в благодатную Европу. Русская интеллигенция к тому времени до мозга костей пропиталась ее веяниями, и это распространялось от моды на сюртуки и коляски до моды на революционные идеи. Гоголь писал «Мертвые души» в Риме, Достоевский колесил по Германии, а Тургенев по Франции… Сорбонна была тогда столь же доступна для образованных кругов, как Петербургский университет, а в споре западников и славянофилов почти всегда побеждали первые. Бунин же почувствовал сначала неясное, а потом все более сильное влечение к Востоку, при этом он подпитывал свой нарастающий интерес к новому предмету изучением специальной литературы и образцов поэзии и культуры восточных стран.

Читайте также:  зачистка стен после шпаклевки

И совсем не случайно, собираясь в свое первое длительное путешествие, которое они называли свадебным, Иван Бунин и Вера Муромцева, окончившая естественный факультет Высших женских курсов и знавшая несколько иностранных языков, вновь выбрали именно восточный маршрут. Супруги выехали из Одессы в начале апреля 1907 года и вскоре были уже в Константинополе. Затем они посетили Афины, Александрию, Египет, Иудею, Иерусалим, Хеврон, Вифлеем, а впоследствии добрались до Ливана и Сирии, увидев Бейрут, Баальбек и Дамаск. Возвратившись обратно в Египет, в Каир, они восхищались Нилом и пирамидами. Именно тогда Бунин сказал, что «всякое путешествие меняет человека…». Именно это первое большое путешествие словно бы спроецировало всю дальнейшую, кочевую, по сути, жизнь писателя и Веры Николаевны, с постоянной сменой стран и мест пребывания, ведь прожили они совместно сорок шесть с половиной лет.

Конечно, Бунину удалось проехать вдоль и поперек и почти всю Европу, но именно восточный мир тянул его к себе неотрывно. В середине декабря 1910 года он с женой отправляется в свое новое восточное путешествие, и супругам суждено будет увидеть Константинополь, Люксор, Ассуан, Каир. Далее, на устаревшем французском пароходе, превращенном из пассажирского в грузовой, супруги неспешно, за 18 дней, по Красному морю и Индийскому океану добрались до Цейлона – самой дальней точки своих странствий – и провели там полмесяца, так и не попав в Сингапур и Японию и вернувшись в Россию только в середине апреля 1911 года.

Обдумывая увиденное за границей, Бунин пришел к интересному выводу, объясняющему страсть к путешествиям его самого и многих других подвижников: «Некоторый род людей обладает особенностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, «способностью перевоплощаться», и особенно живой и особенно образной (чувственной) «памятью». Согласно представлениям Бунина, поэзия есть Божья любовь, разлитая в мире, а задача поэта – ловить ее и передавать другим людям. И насколько проще это удавалось делать ему в пути, в дороге, во время созерцания новых мест, людей и природных красот.

Пора, пора мне кинуть сушу,

Вздохнуть свободней и полней –

И вновь крестить нагую душу

В купели неба и морей! –

писал поэт в 1916 году. По словам Н.А. Пушешникова, Иван Алексеевич говорил, что он «никогда не чувствовал себя «так хорошо, как в те минуты, когда ему предстоит большая дорога». В октябре 1912 года в беседе с корреспондентом газеты «Голос Москвы» Бунин признался, что в отношении странствий у него «сложилась даже некоторая философия», что «он не знает ничего лучшего, чем путешествия… Путешествия играли в моей жизни огромную роль».

Чем больше поэт путешествовал, тем более он убеждался, что «все-таки оно есть в мире – нечто незыблемо-священное». «В море, в пустыне, непрестанно чуя над собой высшие Силы и Власти и всю ту строгую иерархию, которая царит в мире, – говорил он, – особенно ощущаешь, какое высокое чувство заключается в подчинении, в возведении в некий сан себе подобного (то есть самого же себя)». Ночью 12 февраля 1911 года на стоянке в Порт-Саиде писатель записал в своем дневнике следующие проникновенные строки: «Суздальская древняя иконка в почерневшем серебреном окладе, с которой я никогда не расстаюсь, святыня, связующая меня нежной и благоговейной связью с моим родом, с миром, где моя колыбель, где мое детство, – иконка эта уже висит над моей корабельной койкой. «Путь Твой в море и стезя Твоя в водах великих и следы Твои неведомы…» Сейчас, благодарный и за эту лампу, и за эту тишину, и за то, что я живу, странствую, люблю, радуюсь, поклоняюсь Тому, Кто незримо хранит меня на всех путях моих своей милосердной волей, я лягу, чтобы проснуться уже в пути. Жизнь моя – трепетное и радостное причастие вечному и временному, близкому и далекому, всем векам и странам, жизни всего бывшего и сущего на этой земле, столь любимой мною. Продли, Боже, сроки мои!»

И не случайно Господь услышал его молитвы, вознаградив писателя долгой жизнью и продлив жизненные сроки его с того памятного февраля 1911 года, когда Бунину было всего 40 лет, до ноябрьских дней 1953 года, то есть еще на полных открытиями и свершениями 42 года.

Когда перечитываешь сегодня стихи, рассказы и дневники писателя, посвященные восточным странствиям, больше всего поражает его восторженное и внимательное отношение к исламу. Казалось бы, почему человек, исповедующий православие и не раз демонстрировавший свою привязанность к родной земле, столь рьяно и открыто интересуется другой религией, старается проникнуть в ее заветные тайны и обряды, а также понять поведение и веру простых людей? Ответ на этот вопрос, конечно, не может быть односложным. Во-первых, на отношении Бунина к исламу особым образом сказалось поэтическое любопытство, которое всегда отличает великих поэтов, стремящихся прочувствовать и осмыслить незнакомые явления, во-вторых, любовь писателя к истории, особенно древней, не могла не вызвать в нем повышенный интерес к религии, которая не просто определила образ жизни многих народов, но и привела фактически к их переходу или прорыву в совершенно иную цивилизационную модель. В-третьих, интуиция и предчувствия поэта уже в те годы ясно показали ему, каким мощным духовным и энергетическим зарядом обладает ислам и насколько усилится в будущем его влияние на развитие человечества. И, наконец, в-четвертых, поэта просто пленила зримая и бросающаяся красота исламского мира с его пестрыми приметами в области архитектуры, декоративного ис-кусства, поэзии, ремесел, повседневных традиций и обычаев.

Более упрощенно можно сказать, что поэта Бунина захватила в свой плен поэтика ислама, и совсем не случаен его нескрываемый интерес к Корану – главной книге всех мусульман, которая, так же как и Библия, вобрала в себя целые пласты вековой восточной мудрости и поэзии, а также к фигуре самого Пророка (достаточно прочитать потрясающий рассказ-поэму Бунина «Смерть Пророка»). Когда писатель наблюдает за молениями мусульман, он улавливает глубину и неподдельность общей веры: «…Велик и непостижим владыка – и вот покорно падают руки вдоль тела, а голова на грудь. И еще покорнее отдаются эти руки в узы его, соединяясь после падения под грудью, и быстро и бесшумно начинает вслед за этим падать человек на колени и касаться челом праха. И тайные мольбы и славословия падающего ниц человека со всех концов мира несутся всегда к единому месту: к святому городу, к ветхозаветному камню в пустыне Измаила и Агари…»

Много испытаний пришлось пережить Бунину на своем скитальческом веку, но уважение его к религии и неподдельная вера не раз спасали писателя от уныния и бессилия. Об одном показательном эпизоде из жизни поэта рассказал в своем дневнике 20 апреля 1918 года Н.А. Пушешников: «Вечером опять у Ивана Алексеевича. Он только что пришел из церкви. Глаза заплаканы.

– После всей этой мерзости, цинизма, убийств, крови, казней я был совершенно потрясен. Я так исстрадался, я так измучился, я так оскорблен, что все эти возвышенные слова, иконостас золотой, свечи и дивной красоты песни произвели на меня такое впечатление, что я минут пятнадцать плакал навзрыд и не мог удержаться. Все, что человечество создало самого лучшего и прекрасного, все это вылилось в религию. Да, только в редкие минуты нам дано это понимать».

Бунин-путешественник, Бунин-поэт, открывший для себя и для всех нас чужие миры, оставил нам, как главный свой завет, страстный призыв хранить божественное Слово. В стихотворении с тем же названием он вывел чеканную формулу:

Молчат гробницы, мумии и кости,

Лишь Слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом

Звучат лишь Письмена.

И нет у нас иного достоянья!

Хоть в меру сил, в дни злобы

Наш дар бессмертный – речь.

Иван Алексеевич БУНИН родился в дворянской семье

22 октября 1870 года. Детство и отрочество провел на хуторе Озерки, в Елецком уезде. Работал в орловской газете, служил статистиком в земстве в Полтаве, потом библиотекарем.

Первое стихотворение Бунина – «Деревенский нищий» – опубликовано в 1887 году в журнале «Родина». С этого года Бунин начинает регулярно печататься в журналах «Неделя», «Русское богатство», «Новое слово».

В 1903 году становится лауреатом Пушкинской премии Петербургской академии наук. В 1909 году он удостаивается второй Пушкинской премии и избирается почетным академиком.

Широкое признание пришло к Бунину после выхода в 1910 году его повести «Деревня» и в 1911 году повести «Суходол».

Октябрьскую революцию Иван Алексеевич Бунин не принял, в 1920 году вместе с женой В.Н. Муромцевой отправился в Константинополь, а затем во Францию, где в Грассе и Париже и провел оставшуюся жизнь.

В 1925 году Бунин опубликовал труд «Окаянные дни», написанный еще в 1918 году и посвященный событиям Октябрьской революции. В том же 1925 году вышла повесть «Митина любовь».

В 1930 году Иван Алексеевич издает роман «Жизнь Арсеньева». В 1933 году ему присуждают Нобелевскую премию.

В 1943 году Бунин написал книгу «Темные аллеи», рассказы из которой считал лучшим из того, что создал за все время.

Биография Ивана Бунина почти вся состоит из переездов, путешествий.

Скончался 8 ноября 1953 года в Париже.

Автор: Сергей ДМИТРИЕВ издатель, секретарь Союза писателей России

Источник

Развивающий портал